ВОСКРЕШЕНЬЕ...
Завершается время,
наступает пора отрезвленья,
разомкнулось кольцо,
вырываюсь я ввысь из витков,
каждый миг - я другой.
За моею спиной - не мгновенья,
а бегущая вспять
цепочка моих двойников.
Что же это со мною?
Каждый миг - словно новое имя,
в кругосветной дороге
обретает вдруг память душа.
Завершается это
воскрешение неба из ливня,
что над лугом склонился,
обломками полдня шурша.
Дым уходит с полей...
Что же это со мною, что это?
Воспаленные почки,
зеленою влагой полны,
открывается сердце
в невесомость грядущего лета,
и мне мало тепла,
и мне мало ещё новизны.
Неужели мы все
с красотой беспросветно в разлуке?
В очертаньях цветка
проступают орбиты планет.
Чтобы вновь повторить
непосильную музыку муки,
воскресают улыбки
из пепла остывшего лет...
Я один на один
со своей неприютной судьбою
отметаю обиды:
ничего, заживет как-нибудь!
Оторвавшись от сердца,
истекая последнею болью,
задыхается в небе мечта -
и ложится мне ветер на грудь...
***
Так тихо, словно разорвет
через мгновенье небо шорох
пустот космических полет,
окаменевший в метеорах.
И нежность,
словно боль твоя,
ко мне опять приходит ясно,
хоть и недвижны забытья
невозвращенные пространства.
Я слышал, как в меня текла
высь через облачные щелки,
как падали секунд тельца
вдоль кончика бегущей стрелки,
как, сладостно погружена
в даль без начала и предела
в бессильном страхе, тишина
душою грома стать хотела.
***
Тепла последние часы,
когда в предчувствии прихода
над хрупким возрастом росы
витает холод и свобода.
И прозябание ольхи,
и запустелый шорох сада -
все будет сложено в архив,
в живую душу листопада.
В природе, в возрасте времен
есть дар пророка и предтечи,
хоть мир ее приговорен
к бессилью безглагольной речи.
Хоть далеко еще черта,
когда, свершая суд верховный,
еще не знает красота
греха и правды безгреховной…
***
Зиме не полгода исполнилось - тысячу лет...
И все-таки иней уже невесом и незвонок,
а я наступаю на чей-то застуженный след,
как будто на дали давно потускневший обломок.
А я - словно вьюга,
а я начинаю весну,
хоть смутных снегов шуршит нераскрытая карта,
с того, что в ладони озябшей моей на весу
сосульки дрожат - колокольчики первые марта.
Еще задыхается возле обочин мороз
и жесткою вьюгой тропинки в лесах перетерты,
меня в эту провесень ветер вселенский занес,
и холод скользит по натруженным стенкам аорты.
Не знаю куда, не знаю, зачем я бреду,
звезды зажигать над моею дорогой не надо -
созвездья снежинок лежат на засыпанном льду,
и нити, как нервы, натянуты у снегопада.
Куда я иду, прорывая его наугад?
Холодной дороге не видно начала и краю,
и кажется только -
собой осветив снегопад,
я вспышкою белой куда-то взметнусь
и растаю...
ГОДЫ
Я остановился перед своею памятью,
молча остановился, как перед папертью,
и, всматриваясь в нее, где я жил давно,
ещё отходчивый на добро,
где я жил в дали невнятной,
ещё незнаемый, за триста земель…
Как будто попал я на карусель —
и все раскручивается обратно!..
Моя карусель догоняет годы,
и я увидел: идут пешеходы,
тридцать один, один за одним.
— Обождите, — кричу я им, —
я ведь — вы, тридцать второй… —
Но молча скрылись они за горой.
(А карусель несется по кругу
с тиши на тишь, с вьюги на вьюгу,
несет с валунов на валуны,
с беды на беду, на вину от вины!)
И годы я догоняю опять:
— Куда вы идете?
— Тебя догонять!
— А что вы несете в мешках за спиной?.. —
Но молча скрылись они за горой.
(А карусель летит все быстрей,
кружит лошадок и снегирей,
а карусель несется назад,
мимо земли, где братья лежат,
мимо сполохов, мимо звезд,
мимо маминых, горлом, слез,
мимо дней и лун… И, звеня,
кружит, кружит, кружит меня!)
Стой, карусель, стой, память моя!..
Но снова явственно вижу я —
идут мои годы в пустынных песках,
уносят сыпучий песок на плечах.
От ночи до ночи, от дня и до дня,
тридцать два молчаливых меня.
— Ребята, примите меня! — я кричу.
Вот так я за ними кружу и кружу.
А карусель все круглей и круглей,
и тридцать два человека не ней,
а карусель несется сама —
память моя и моя земля.
(На этой земле мне не лечь и не сесть,
и нет остановки круженью, чтоб слезть.)
И нет остановки, и все на краю:
я вслушиваюсь в нежность свою,
и я смотрю из тридцать второй тиши
и осматриваю: болеешь, скажи?
И она отвечает начистоту:
— Это я, твоя нежность, расту
и становлюсь все нежней и нежней… —
А память кружится, и над ней
солнце, медленное, сырое.
…И кружится во мне
сердце тридцать второе.
НЕЖНОСТЬ
Пусть не могу я быть нежнее,
ведь так короток встречи час.
Я даже нежностью своею
и то боюсь обидеть Вас.
А звезды льются – не сорвутся
и хоть озябли Вы слегка,
но, чтобы Ваших плеч коснуться,
не поднимается рука.
И медлю я в апрельский вечер,
в озноб бросающий порой,
накрыть озябнувшие плечи,
неосторожною полой.
И Вы, за то, что я робею,
меня простите.
В этот час
я даже нежностью своею
и то боюсь обидеть Вас.
***
Я тишины, как прежде , жду.
Молчу. В молчанье нет вины.
Мои слова обожжены
о те года, о ту беду...
Я тишины жду
и о ней
расспрашивать привык людей.
И отвечают мне они:
-Мы не слыхали тишины.
Скажи, а что такое тишь?
Это когда стекает с крыш
капель? И шорохи слышны?..
Век ожидает тишины...-
Я слышу, в сердце пряча грусть,
как с хрустом кверху рвется груздь
и облака из вышины
доносят
эхо тишины...
***
Иду по Лебяжьему лугу,
где каждой тропинке был свой,
иду по Лебяжьему лугу —
ни мертвой воды, ни живой.
Пустые и плоские стебли
жарой размело на клочки,
и высохли звуки,
ослепли,
истёрлись о камни ключи.
В какой же приёмной министра,
в учёном каком мираже
могло вот такое примниться
безродной конторской душе?
Из дали заветной, туманной,
куда моё время легло,
тянуло к прохладе заманной
столь лет не меня одного.
Дорога смятенно и грозно
легла на войну из села,
мы выжили —
пресная горстка
земли этой нам помогла.
Но вновь над рассветною Русью
ни тени,
ни вспышки грозы.
Садятся отлётные гуси
на пересыпь спелой росы.
Но если с земли, хоть однажды,
померкнув, уйдёт красота,
то мир обмелеет от жажды
и ты — навсегда сирота.
А время несётся по кругу,
и боль не исчезнет вдали…
Иду по Лебяжьему лугу —
по странному крену земли.
СОКРОВЕННАЯ ТЯГА
Век двадцатый нам дал, как зарок,
сокровенную тягу в просторы.
Кто — на запад, а кто — на восток,—
знают только одни светофоры.
Сколько их по завету судьбы
уводило от вдовьего поля,
от покрытой дождями избы
забубённая русская доля.
Словно пахарям и кузнецам
нагадали дорогу цыганки,
и навстречу баянным басам
выбегали из тьмы полустанки.
Видно, было дано на веку,
разложив свой обед на газете,
заедать свою боль и тоску
где-нибудь в станционном буфете.
И сжимало предчувствие грудь,
что глухие заманные дали
ту же жизнь, что была,
тот же путь
с каждой новой верстой открывали.
По снегам разбегаются сны,
рассыпаются всюду, как просо.
Про судьбу кочевую страны
громыхали по тундре колёса.
Так куда, так куда этот бег,
чтоб в лесном городке под Читою
вспомнить вдруг, что расстались навек
не с землёй, а с её красотою?..
Оттого-то и горечь таю,
оттого безотказно доныне
я осёдлую память свою
отправляю далеко за ними.
Но за тягу в другие места
всё же их не осудишь ты строго,
ведь даны сердцу боль и мечта,
как России — навечно дорога…
КОЛОДЕЦ
Поднялся, ветром горло обвязав,
журавль над колодцем, как жираф.
И заглянуть туда охота мне,
где чёрная звезда лежит на дне.
И от неё из зыбкого окна,
утопшая струится тишина.
Оттуда, где покорная вода,
звезда дневная белая видна.
И на её обратной стороне
в другую даль смотреть когда-то мне.
Меж белою и чёрною звездой
кажусь я тенью ветки молодой
и негасимой искрой на лету
на миг друг с другом
две звезды сплету…
|